Альварес, будучи здесь, говорил мне о моём брате так, что возбуждал скорее сострадание к нему, чем зависть: — Герцог, — говорил он, — превосходно знает двор, с легкостью распутывает всяческие интриги; но всякий раз, когда он стремится достичь высших чинов, он вновь и вновь убеждается, что у него нет крыльев для полета. Он был послом и уверял, что представлял своего короля и государя со всем надлежащим достоинством, но при первом же затруднении пришлось его отозвать. Ты знаешь также, что он, входил в состав кабинета министров и выполнял свои обязанности с виду не хуже прочих, но, несмотря на все старания его подчиненных, которые елико возможно стремились облегчить ему его труды, он не смог справиться и вынужден был подать в отставку. Ныне он уже не имеет никакого веса, но обладает талантом создавать всяческие пустяшные поводы, которые позволяют ему приближаться к особе монарха и делать вид в глазах света, что он в фаворе. При всём том, его снедает скука; у него великое множество способов избежать её, но он всегда покоряется железной руке этого всеудушающего чудовища. Правда, он пытается избежать скуки, занимаясь исключительно самим собой, но это непомерное себялюбие сделало его до того раздражительным и настолько чувствительным к малейшему сопротивлению, что жизнь стала для него настоящим бременем. А в то же время частые недуги предупредили его, что этот единственный предмет его забот легко может выскользнуть у него из рук, и одна эта мысль отравила все его наслаждения. — Вот это почти всё, что мне о нём говорил Альварес, и из этого я сделал вывод, что я в моём захолустье был, быть может, счастливее, чем брат мой среди вырванных у меня богатств.

Тебя, любимый сын мой, жители Сеуты считают несколько тронутым, это следствие их темноты; но если ты когда-нибудь отправишься в свет, лишь тогда ты постигнешь людскую несправедливость и тебе придется вооружиться против неё. Лучшим, быть может, средством было бы противопоставить оскорбление оскорблению и клевету — клевете, или сразиться с несправедливостью её же собственным оружием: однако искусство вести борьбу посредством подлости вовсе не является идеалом людей нашего типа. Когда ты увидишь себя угнетенным, отодвинься, замкнись в себе, питай свой дух его собственными порывами, и тогда ты ещё узнаешь счастье.

Слова моего отца произвели на меня живейшее впечатление, отвага вновь одушевила меня, и я вновь вернулся к занятиям своей системой. Тогда-то я начинал уже с каждым днем становиться всё более рассеянным. Редко когда слышал то, что говорили, обращаясь ко мне, за исключением последних слов, которые глубоко врезались мне в память. Я отвечал вполне логично, но почти всегда спустя час или два после вопроса. Часто также брел, не ведая куда, так что было бы только справедливо, если бы я, как слепец, ходил с поводырем. Рассеянность эта, впрочем, продолжалась только до тех пор, пока я не упорядочил свою систему. Затем, чем менее я обращал внимания на работу, тем меньше с каждым днем впадал в рассеянность, и ныне я смело могу сказать, что почти совершенно исцелился от этого досадного недуга.

— Мне казалось, — молвил каббалист, — что порою ты, сеньор, ещё впадаешь в рассеянность, но, однако, поскольку ты сам заверяешь нас, что уже исцелен, позволь мне первому тебя с этим поздравить.

— Искренне благодарю, — ответил Веласкес, — ибо, едва я завершил свою систему, как вдруг непредвиденный случай произвел в моей судьбе такую перемену, что теперь мне трудно будет, я уже не говорю — создать систему, но даже посвятить жалкие десять или двенадцать часов подряд одному вычислению. Одним словом, небо пожелало, чтобы я стал герцогом Веласкесом, испанским грандом и обладателем огромного состояния.

— Как же, герцог, — прервала его Ревекка, — ты упоминаешь об этом вскользь, как об обстоятельстве второстепенном в твоей истории? Я думаю, что любой другой на твоем месте начал бы с этого сообщения.

— Я признаю, — возразил Веласкес, — что это фактор, бесспорно умножающий личные достоинства, но я полагал, однако, что мне не следует о нём упоминать, прежде чем меня не приведет к нему само течение событий. Вот что мне ещё осталось досказать:

Четыре недели прошло с тех пор, как Диего Альварес, сын того Альвареса, прибыл в Сеуту с письмом от герцогини Бланки к моему отцу. Оно гласило:

Сеньор дон Энрике!
Письмо это уведомит тебя, что господь должно быть вскоре призовет к себе душу твоего брата, герцога Веласкеса. Законы испанского дворянства не позволяют, чтобы ты наследовал младшему брату твоему, а посему состояния и титул перейдут к твоему сыну. Я счастлива, что, завершая сороковой год покаяния, смогу возвратить ему состояние и титул, которых ветреность моя тебя лишила. Я не могу, правда, вернуть тебе славу, которую ты снискал бы благодаря твоим способностям, но нынче мы оба стоим уже у врат вечной славы, земная слава не может нас больше занимать. Прости в последний раз многогрешной Бланке и пришли нам сына, которым небо тебя наградило. Герцог, у смертного одра коего я нахожусь вот уже два месяца, жаждет видеть своего наследника.
Бланка Веласкес

Я должен признаться, что письмо это воодушевило всех жителей Сеуты, ибо там повсюду любили меня и моего отца; я, однако, далеко не разделял всеобщего ликования. Сеута была для меня всем миром, я выходил из неё только, чтобы предаваться грезам: если же устремлял когда-либо взор за её рвы, на широкие равнины, населенные маврами, то смотрел на все эти просторы только как на пейзаж: так как я не мог совершать прогулки в окрестностях, беспредельные дали казались мне созданными исключительно для созерцания. И что я стал бы делать где-нибудь в другом краю? Во всей Сеуте не было ни одной каменной стены, на которой я не нацарапал бы какого-нибудь уравнения; не было ни одного закоулка, где я не предавался бы размышлениям, итоги которых наполняли меня радостью. Правда, порою мне докучали тетка Антония и её служанка Марика, но что значили эти мелкие неприятности в сравнении с огорчениями, на которые я был обречен в будущем? Если бы у меня отняли мои раздумья и вычисления, я навек утратил бы счастье: оно просто перестало бы для меня существовать. Такие мысли приходили мне в голову в миг, когда мне предстояло покинуть Сеуту.

Отец провожал меня до самого берега и там, положив руку мне на голову и благословив меня, сказал:

— Сын мой, ты увидишь Бланку; она уже не прежняя восхитительная красавица, которая должна была составить славу, гордость и счастье твоего отца. Ты увидишь черты, изборожденные годами, ты увидишь женщину, сломленную покаянием, но зачем она так долго оплакивала заблуждение, которое отец её простил ей? Что до меня, я никогда не сожалел об этой ошибке. Правда, я не служил королю на видном посту, но зато в течение сорока лет среди этих утесов я старался осчастливить малую горстку достойных людей. Вся их признательность по праву принадлежит Бланке; они часто слышали о её добродетелях, и все её благословляли.

Отец мой не мог больше говорить, слезы заглушали его слова. Все жители Сеуты присутствовали при моём отъезде, на всех лицах можно было прочесть печаль разлуки, смешанную с радостью, которую вызывала весть о столь блистательной перемене в моей судьбе.

Мы распустили паруса и наутро высадились в порту Алхесирас, откуда я направился в Кордову, а затем на ночлег в Андухар. Тамошний трактирщик рассказывал мне какие-то необыкновенные истории о духах и упырях, но я пропустил мимо ушей эти его россказни. Я переночевал у него и рано поутру отправился в путь. Со мной было двое слуг; один ехал впереди, другой следовал за мной. Одержимый мыслью, что в Мадриде у меня не будет времени для занятий, я достал свои таблички и занялся вычислениями, которых недоставало ещё в моей системе.

Я ехал на муле, ровная и спокойная поступь которого содействовала моим математическим занятиям. Не помню, сколько времени я потерял таким образом, помню только, что мул мой внезапно остановился. Я увидел, что нахожусь у подножья виселицы, на которой болтаются двое повешенных, чьи искаженные лица ужаснули меня. Я осмотрелся, но не нашел ни одного из моих слуг; начал призывать их во весь голос, но тщетно. Я решил ехать дальше по прямой дороге, которая расстилалась передо мной. Уже наступила ночь, когда я прибыл в просторный и хорошо устроенный, но почему-то совершенно безлюдный и пустой трактир.